Бобровая шапка. Шапка бобровая


Бобровая шапка. В русском лесу

Бобровая шапка

Долго бродил я в горах Акатуя...

Из песни

Мне она досталась от деда, в ней я щеголял еще в ранние годы свои. Шапка-бобровка для меня была велика, — чтобы она не слетала с головы, мать пришила конопляные тесемочки, которые я подвязывал под подбородком. В безухой шапке, сшитой в свое время не по интересу практичности, не для тепла, а для красоты и шика напоказ, мне было зябко: то и дело, прибежав с мороза, приходилось оттирать снегом уши. Мать ругалась на меня и отнимала шапку и закидывала ее далеко на полати. Но — причуда детства — не мог я расстаться с шапкой. Я доставал ее с полатей и, выходя для игр на улицу, нахлобучивал шапку на голову и крепко подвязывал конопляные тесемочки. Русская шапка с круглым бобровым околышем, — сколько обид и насмешек мне из-за нее пришлось вытерпеть! Меня дразнили уличные парнишки: «нарядили бабку в требушную шапку!» — я по глупости накидывался на обидчиков с кулаками, сердясь, но всегда в таких случаях нес урон я, а не мои обидчики. В школе, кажется в классе шестом, меня прозвали Боярином, и эта кличка прилипла ко мне надолго. «Эй, кричали, боярин в бобровой шапке!» Я не откликался, конечно, но мне было обидно и по-детски раздражительно. Я понимал, если я заброшу шапку, надену другую, на меня перестанут обращать внимание. Но я не мог снять с головы насовсем бобровую шапку: она ведь была заговоренная, в себе колдовскую силу таила, от нее происходит счастливый фарт и везение — так, во всяком случае, мне говаривала бабушка со стороны матери Арина. Везло, она говорила, во всем дедушке Петровану, который владел этой шапкой, непременно будет фартить и мне. И в самом деле фартило. В начале осени, когда только-только начинались в школе занятия, когда я еще по теплу, играя с товарищами в горах, обходился без шапки, мне не везло, мой дневник пестрил плохими отметками. А в начале зимы стоило мне надеть бобровку, мне тотчас начинало фартить; благодаря усидчивости и терпению, из-за колящих морозов, загоняющих все живое в убежища, я получал только «хорошо» и «отлично» и относил это на счет фартовой бобровки.

Жили мы тогда с матерью в горах Акатуя, в прославленно-знаменитых горах, о которых в песне поется: долго бродил я в горах Акатуя. Горы эти дикие, высокие и неприступные: скалы отвесные, уклоны крутые, утесы в небо уперлись — чудно: поросли лесом густым, как, непонятно, удерживались пихты и ели на отвесной высоте, какое питание находили для себя в каменных монолитах их корни? Мне, как и другим акатуйским мальчишкам и девчонкам, помогавшим родителям в добывании средств к существованию, круглый год приходилось рыскать по горам и шариться в лесах. Мы собирали в сосняках чернику, на малиновых угорах, где бродили медведи, рвали малину, а в кедровниках сбивали с веток шишку. Зимой мы вели в тальниках, осинниках и на луговинах охотничий промысел на зайцев, ловя их пастью — хитромудрой ловушкой, чуть смоченной для остроты и притягательного запаха собственной мочой. Летом и зимой, шляясь по горам, я не расставался со своей шапкой, и оттого я никогда не возвращался домой с пустыми руками. Всегда я сгибался в три погибели от заспинной торбы, наполненной кедровыми орехами, а белые зайцы, пойманные мной, окоченевшие, твердые на морозе, как железо, свешивались с пояса, с груди.

От шапки, как я понимал, проистекала великая польза, но она, кроме того, служила для меня забавой и развлечением. Не знаю, почему наша Акатуйская библиотека, где я брал для аккуратного и систематического прочтения книги, часто закрывалась то по одной, то по другой причине, и тогда в долгие глухие зимние вечера мне служила развлечением моя бобровая шапка. Я забирался на печь и проводил по меховой опушке ладонью — сыпались, как звездочки в августе, разноцветные искры. И я, лежа в темноте, уносился воображением в прошедшую жизнь. Я воображал дедушку Петрована, охотника, — молодой, ловкий, фартовый, он пробирается сквозь вековые дебри — выслеживает сохатого или медведя, а на реке приглядывается к повадкам умных бобров, с тем чтобы изловить ловушкой одного из них на шапку. Видел я: добыв бобра, дедушка высушил на стене шкуру, выделал ее и отправился дальним промысловым походом в Остяцкую тайгу в поисках местопребывания Ачигеча, великого колдуна и шамана тайги. Дедушка не пожалел для колдуна и бисера, и золотишка, — и Ачигеч из благодарности в ответ сшил ему шапку-бобровку, обладателя и владетеля которой ждет всегдашняя удача. Удачлив был мой дедушка во всем, прожил много лет, пока в одночасье, перепив лишнюю плепорцию вина, он от натуги и жара не отдал богу душу. И я такой же как дедушка Петрован, удачлив. Никогда-никогда я не расстанусь с бобровкой, она поможет мне прожить жизнь. О том, что удачливая шапка не уберегла дедушку от перепоя и погибели, я старался не думать, будучи уверенным в том, что заговоренная шапка супротив вина и перепоя бессильна.

Маленький поселочек Акатуй, где мы среди гор и лесов проживали вдвоем с матерью, ко времени моей юности, которая падает на вторую половину тридцатых годов, захирел и сделался совсем малолюдным. В самом же начале тридцатых в Акатуе проживало не мало людей. Тогда Акатуй был опорным пунктом при освоении края, здесь формировались отряды вооруженных кайлами и лопатами мужиков и баб, которые прокладывали сквозь горные громады Ангаро-Ленский тракт. Трудно досталось дорожным строителям: дебри глухие, дикого зверя уйма, холода клящие, зной изнурительный, отдаленность, подвоз скудной провизии нерегулярный — гибли многие. Однако тракт продвигался все дальше на север, пока не уткнулся в старинный город Якутск.

После того пополненные свежими силами дорожные отряды были переброшены в другие отдаленности, Акатуй же из опорного пункта был превращен в станок с крохотной столовкой и тремя заезжими дворами — ночевать конновозчикам и шоферам.

Мало жило в Акатуе людей, но жизнь наша не была сера и однообразна. Наоборот, тогдашняя жизнь наша, моя в частности, была наполнена разными интересными событиями и настойчивыми поисками. В те годы я познал верную дружбу, память о которой проходит через всю мою жизнь.

Друга моего звали Сиблонцем, Иван Сиблонец. Был он лет на десять — двенадцать меня постарше. Наружность — приметный, рост высокий, голова крупная, черты лица крупные, приятные, глаза большие, добрые, пальцы рук длинные, чувствительные. Откуда Сиблонец приехал в наши акатуйские места, мне было неизвестно: не любил Сиблонец о себе распространяться. Вместе с другими, привезенными дальним эшелоном на строительство тракта, он дробил молотом щебенку, возил на тачке каменья и песок, орудовал также лопатой-подборкой и кайлом и другие исполнял работы. Когда тракт дошел до Акатуя, Иван Сиблонец, владея скульптурным талантом, вызвался на наскальной высоте в ста тридцати метрах над уровнем земли, на недоступном утесе Потайницком, в память об отважных строителях дороги, высечь из белого гранита человеческую голову или Идола.

С полгода работал в высоте Иван Сиблонец. Каждый день он забирался на скалу Потайницкую и высекал из гранита изображение Идола. Спустя полгода Идол был почти готов, но случилась беда — Сиблонец оступился и рухнул вниз. Однако ему пофартило, он не расшибся насмерть, а лишь получил увечье. Работать на строительстве дороги он был уже неспособен, и тогда от работ его отстранили, жить он остался в Акатуе, заняв должность сторожа овощного ларька.

Обязанности сторожа овощного ларька были несложные, тем более что овощей в ларьке почти никогда не водилось, и потому Иван Сиблонец, чтобы не скучать без дела, по целу лету шлялся по горам и лесам с нами, мальчишками. Тут мы и спознались с ним и подружились. Иван Сиблонец стал приохочивать меня к рисованию, вдруг обнаружив, что у меня есть способности. Забегая вперед, скажу, что художника из меня не получилось, но я в те ранние годы постиг красоту и выработал кое-какой вкус. Мне открылись горы, и я увидел то, что не различал в детской слепоте своей. Среди бесформенных каменных нагромождений я вдруг, прозрев, различил и Трехрогого Оленя, и Мужика, Натягивающего Тетиву Лука, и Трех Товарищей, и Акулу. Красивы, неповторимы акатуйские окрестья, казалось, они были созданы не слепой природой, а по человеческому замыслу и умному расчету. Каждая вершина оттеняла красоту другой, дополняла в ней недостающее. И только Идол, высеченный на самом высоком из всех утесе Потайницком, был чужд общему согласию и гармонии. Грозно нахмурившись, он пронзал неистовыми глазами окрестья, и, словно страшась его, Трехрогий Олень пружинил свои жилы, чтобы ускакать прочь; Мужик, Натягивающий Тетиву Лука, поглядывал на него с опаской, подумывая, наверное, как бы убраться отсюда поскорей; Три Товарища в страхе склонили головы, опасаясь поднять на Идола глаза.

— Зачем ты высек эту голову? — как-то спросил я Ивана Сиблонца, когда мы с ним вместе, забравшись на взгорье, любовались окрестьями. — Ну, зачем?

— Сам не знаю, — сказал Иван Сиблонец. — Черт меня, видно, попутал.

— А теперь это, наверно, навсегда?

— Может, не навсегда, — неуверенно ответил Иван Сиблонец. — Думаю я...

В то последнее перед войной лето, помню, Иван Сиблонец отсоединился от нас, подростков, и проводил время в горах в одиночестве. Он много ходил, поговаривали, он увлекся поисками драгоценных каменьев. Однако это было не так. Позднее я узнал, не каменья искал Сиблонец, а способ придумывал, как сшибить с утеса Потайницкого высеченного им же самим Идола.

Тут следует чуть отступить и войти в некоторые подробности о горах Акатуя и, в частности, об утесе Потайницком. Горы Акатуя, кроме дикой красоты, обладали еще одной интересной особенностью — порождать эхо. Если зайти на луговину Казачью, окруженную со всех сторон утесами и рассеченную поперек малой горной речкой Акатуйкой, и, обратившись лицом прямо к Трехрогому Оленю, крикнуть, то голос, полетев, ударится о грудь скалы и тотчас отразится — и тогда зародится многократное эхо, и скалы начнут перекликаться друг с другом. «Эй!» — бывало, крикнешь, и горы вслед за тобой повторяет семь раз: «Эй, эй, эй!...» «Гора!» — крикнешь, — и утесы откликнутся не медля: «ра-ра-ра...»

Что до утеса Потайницкого, то местные жители издревле чувствовали перед ним страх, близко подходить боялись. Если же кто подойдет да еще неосторожно крикнет, того ждет погибель: от голоса рухнут глыбы, перевертышами покатятся вниз и раздавят любого. Поэтому все, кому крайне необходимо было побывать близ утеса Потайницкого, старались говорить шепотом или молчать.

Узнав об этих особенностях наших гор, Иван Сиблонец принялся обследовать местность и вести математические расчеты. Он думал найти на луговине Казачьей такую безопасную точку, откуда голос полетел бы прямо направленно или, отразившись от других утесов, на утес Потайницкий, и гранитные скалы стали бы трескаться и разрушаться и обрушиваться вниз, не причиняя вреда тому, кто кричал. Долго он считал и обмеривал шагами луговину Казачью, однако нужная точка, как он ни старался, не находилась. Он кричал, тотчас порождалось эхо; повторившись семь раз, оно вскоре возвращалось туда, откуда брало начало. Иван Сиблонец был настойчив: сделав несколько шагов в сторону, он снова кричал во всю силу легких, и эхо, повторившись, летело обратно. Звук никак не хотел лететь в желанную сторону. Он, как бумеранг, летел от скалы к скале — и возвращался.

Велика Казачья луговина, на несколько километров протянулась. И бугры, и холмы, и низины, и высохшие русла ручьев, и валуны — вот из чего состоит луговина. Не было, кажется, на ней такой точки, на которой не постоял Сиблонец, обращаясь к скалам с криком. Он кричал, но все напрасно: эхо возвращалось, а Идол возвышался над горами, и, кажется, смеялся над ним в высоте, и неистово и грозно смотрел вдаль.

За несколько месяцев безуспешных поисков точки Иван Сиблонец исхудал, и обессилел, и пал духом. Он готов был, как после мне признался, или отступиться от поисков, или, подойдя вплотную к утесу Потайницкому, над которым возвышался Идол, крикнуть ему в лицо и погибнуть под обломками. Пусть, рассуждал Иван, он погибнет, зато и Идол растрескается и потеряет человеческий облик и его перестанут бояться люди. Может быть, этот замысел и осуществил бы Сиблонец, но тут к нему на помощь подоспел я. Возвращаюсь как-то по осени из тайги, вижу, Иван Сиблонец сидит на камне и, глядя в землю, думает. Я присел рядом и спросил, чем он так измучен, не нужна ли ему с моей стороны помощь.

— Спасибо, дружок, на добром слове, — сказал Иван Сиблонец, — но помочь мне ты, пожалуй, никак не сможешь... — Однако помолчав, он поделился со мной своим горем: ищет точку, с которой можно было бы сшибить Идола, никак не может найти и оттого горюет. Теоретически-математически должна быть такая точка, а на практике не совсем как рассчитано получается.

Выслушав Сиблонца, я задумался. Затея Сиблонца — сшибить Идола мне понравилась. Идол своим видом мне давно портил настроение, я смотрел на него с ненавистью. Я знал, Идола пугались дети, его страшных глаз пугались. Посмотрит иной мальчонка на Идола, испугается, и оттого мальчонку с той поры начнет бить младеньчик.

— А я, кажется, Иван, тебе помогу, — сказал я. — Никто тебе не поможет, а я помогу.

— Как ты мне поможешь, — недоверчиво уставился на меня Сиблонец. — Ты что, высшую математику изучал?

— Шапка-бобровка... она поможет.

— Ха, ха, — засмеялся Сиблонец. — Не говори глупостей, мальчик.

— А вот я найду точку! — с вызовом сказал я. — Вот увидишь, шапка мне поможет, она у меня заговоренная: что захочу, то она и исполнит, фартит мне с ней здорово.

Искал я долго. Целую неделю волчком рыскал я по Казачьей луговине, кричал, и аукал, и вслушивался в ответы гор. Эхо, отразившись от скал, возвращалось обратно и оглушало меня, в ушах стоял беспрерывный звон. «Неужто подведет меня шапка и я не найду точки, — думал я. — Зря, кажись, я похвалился Ивану...»

— Шапка, шапка, не подведи меня, пусти в ход всю колдовскую силу! — сказал я, держа в руках свою потрепанную бобровку. — Помоги мне!..

Я набрал полную грудь воздуха и закричал во всю мочь:

— Горы, горы! — и прислушался, считая эхо.

Шесть раз прогремело, отражаясь от скалы к скале, отзывчивое эхо, а седьмое, как всегда, не ударило мне в лицо, оглушая, оно куда-то улетело в сторону безвозвратно. Я повторил вскрик — тот же результат. Тогда я закричал в третий раз, я закричал, одновременно глядя на Идола. И что я увидел! — с его гордо вскинутой по воле ваятеля-скульптора головы сыпались каменья, вздымался прах от падающих с высоты утеса Потайницкого гранитных обломков. Грохот донесся отдаленный. «Нашел, нашел!» — закричал я и, сняв с головы шапку-бобровку, прижался к ней лицом, орошая рыжий мех слезами радости.

С той поры прошло много лет. Я сделался пожилым человеком, прожив большую лучшую часть жизни. Юность от меня отдалилась настолько, что многое стерлось в памяти, многое кажется смутным расплывчатым сном. Однако воспоминания о том, как мы с Иваном Сиблонцом стояли на Казачьей луговине и надрывались от крика, посылая в лицо Идолу проклятья, не исчезают в моей памяти.

— Сгинь с глаз! — кричали мы в один голос, и эхо, повторившись многократно, летело в Идола, и от звукового содрогания откалывалась еще одна глыбина и, кувыркаясь, уносилась вниз.

— Будь проклят! — еще один кус отломился от головы Идола и соскользнул вниз.

— Ни дна тебе, ни покрышки! — новая трещина на изуродованном лике Идола — очередная лавина скатывается в пропасть.

Несколько часов дружной работы — и голова Идола сделалась бесформенной: отвалились уши, провалились глаза, челюсть перекосило. Изваяние, потеряв форму и облик человеческого существа, просто-напросто исчезло с лика земли. Скала Потайницкая возвышалась над Акатуем, все то же было на ней, да не то. Идол исчез: голоса наши с Иваном, эхо, порожденное скалами, его погубили. Громко мы кричали, надрывно, изо всех сил — и погубили. Навсегда он исчез или, может, на время, кто знает. Может быть, пройдут годы, забудется людям ошибка Сиблонца, и найдется новый ваятель, который, невзирая на опасность для своей жизни, взберется ввысь на утес Потайницкий и, пользуясь резцом и молотом, высечет из гранита нового Идола. Но это произойдет в будущем, нам с Иваном до того пока не было дела. Мы торжествовали победу, мы по силе чувствовали себя великанами. Я радовался тому, что Идола не стало, некому будет пугать детей, тому, что Иван Сиблонец уверовал в мою шапку...

О бобровой шапке, которой я неделимо владею с детства, я могу рассказывать бесконечно. Хорошо и спокойно мне с шапкой, от бед и напастей я огражден. И от душевных сомнений я огражден, я верую в себя, верую в будущее. Шапка хранит меня. В степи я замерзал — не замерз; на поле боя истекал, кровью — спасли; терзали меня злые люди — зубы об меня обломали. Однажды в самом начале моей долгой солдатской службы я лишился было своей колдовской шапки... Дело в том, что шапка, которую я хранил в вещмешке, не вписывалась в уставные рамки, и командир, производящий осмотр личных вещей, нашел ее ненужной, забрал и подевал неизвестно куда. Лишившись шапки, я тотчас попал в число нерадивых, мне перестало фартить. И на «губе» я сидел, и наряды вне очереди я исполнял, и самая тяжелая работа на меня свалилась... А потом по весне нашлась моя бобровка. Я стоял на посту, — вдруг в сугробе, начавшем таять от тепла, что-то чернеется. Я подошел поближе,, ковырнул в снегу штыком — моя шапка! Я обрадовался, я схватил бобровку, отряхнул ее от снега и упрятал за пазуху.

Снова я сделался владельцем шапки, снова мне стадо фартить в жизни и по службе.

Бобровая шапка сохранилась, до сих пор она при мне. Часто я держу ее в руках и рассматриваю. Истерся, обесцветился бобровый мех, обветшала верхушка, время не пощадило моей шапки. С виду совсем ненужная сделалась шапка, пора бы ее сдать тряпичнику и получить взамен три иголки или дюжину пуговок. Но я дорожу шапкой и стараюсь не встречаться со старьевщиком. Шапка дорога мне, она мне по-прежнему служит. Те, кто знают меня, посмеиваются: зачем-де я, чудак, даже в жаркую погоду, усаживаясь за письменный стол, нахлобучиваю на голову ветхую облезлую бобровку и сижу в ней подолгу, обливаясь потом, над своими листками... А как мне не надевать бобровки, ежли от нее такая сила! Сижу в бобровой шапке, работаю над этим рассказом и знаю, уверен, он попадет в антологию, уйдет в будущее, и далекие потомки, читая мои строки, удивятся не на шутку искренно, может, даже позавидуют мне, какой я владел удивительной шапкой.

librolife.ru

бобровая шапка - это... Что такое бобровая шапка?

 бобровая шапка

General subject: beauxite

Универсальный русско-английский словарь. Академик.ру. 2011.

  • бобровая хатка
  • бобровкит

Смотреть что такое "бобровая шапка" в других словарях:

  • ШАПКА — ШАПКА, шапки, жен. (от франц. chape крышка). 1. Головной убор (преим. теплый или мягкий). «Схватя в охапку кушак и шапку, скорей без памяти домой.» Крылов. «Обули лапти старые, надели шапки рваные.» Некрасов. «Девушке в семнадцать лет какая шапка …   Толковый словарь Ушакова

  • ШАПКА — Головной убор, преимущественно тёплый, мягкий. Слово шапка происходит от латинского сарра (род головного убора), пришло в русский язык из старофранцузского языка в XI–XII вв., когда, после свадьбы* дочери киевского князя* Ярослава Мудрого Анны и… …   Лингвострановедческий словарь

  • БОБР — БОБР, бобер муж. бобриха жен. два животные разнородные, из коих, для различия, лучше бы одного звать бобр, другого бобер, как иные и делали: речной бобр, бобр строитель, Castor Fiber, попадающийся ныне изредка в зап. ·губ. и в Сибири, живет… …   Толковый словарь Даля

  • Карагаши — (ногайцы карагаши, старое название  кундровские татары, самоназвание  карагаш ногайлар, от кара агаш «чёрное дерево»). Численность 7 8 тыс. чел. (2008, оценка), в переписи часть причисляет себя к татарам. Компактно проживают в… …   Википедия

  • Кундровские татары — Карагаши (ногайцы карагаши, карагачи; самоназв. карагаш ногайлар, от карагаш «чёрное дерево»; тат. карагачи; устар. кундровские татары) Численность 7 8 тыс. чел. (2008, оценка), в переписи часть причисляет себя к татарам. Компактно проживают в… …   Википедия

  • малотрю — * malotru m. Болван, нескладный и грубый человек. Какая грубость! Malotru! быстро вошел в столовую Непомук, выражая лицом, и голосом, и походкой значительную степень негодования. Крест. Панургово стадо. // РВ 1896 3 4 535. В такой шапке и… …   Исторический словарь галлицизмов русского языка

  • меренга — и, ж. méringue f. 1. Меринги. Мелкое хлебенное кандиторское, употребляемое для обкладки молочных блюд и кремов. 1809. Гримо Прихотник 374. В замес мерингов можно для духу положить несколько капель масла бергамотного, или алой эссенции. Сл. пов.… …   Исторический словарь галлицизмов русского языка

  • фасонить — façon f. 1. устар. Делать на какой л. образец, форму. Клеопатра Федотовна, положим, предлагала сшить по журналу, да журнал то был 1904 года, так что все ее заказчицы препочитали, чтоб уж она лучше фасонила из головы. Тэффи Зеленый праздник. ||… …   Исторический словарь галлицизмов русского языка

  • эр де дистэнксьон — * air de distinction. Изысканный вид. Не хотелось ему снимать с головы лоскут меха, известным образом приложенный, как будто чарами придающий лицу достоинство и благородство, и air de distinction. А. А. Виницкая Бобровая шапка. // РБ 1895 9 1 211 …   Исторический словарь галлицизмов русского языка

  • Боярка — и; мн. род. рок; ж. Шапка, отороченная мехом. Бобровая б. Шапка боярка. ● Названа так по сходству с головными уборами русских бояр. * * * Боярка город (с 1956) в Украине. Железнодорожная станция. 39,1 тыс. жителей (1989). Машиностроительный завод …   Энциклопедический словарь

  • боярка — и; мн. род. рок; ж. Шапка, отороченная мехом. Бобровая боя/рка. Шапка боярка. Названа так по сходству с головными уборами русских бояр …   Словарь многих выражений

universal_ru_en.academic.ru

бобровая шапка — с русского на английский

См. также в других словарях:

  • ШАПКА — ШАПКА, шапки, жен. (от франц. chape крышка). 1. Головной убор (преим. теплый или мягкий). «Схватя в охапку кушак и шапку, скорей без памяти домой.» Крылов. «Обули лапти старые, надели шапки рваные.» Некрасов. «Девушке в семнадцать лет какая шапка …   Толковый словарь Ушакова

  • ШАПКА — Головной убор, преимущественно тёплый, мягкий. Слово шапка происходит от латинского сарра (род головного убора), пришло в русский язык из старофранцузского языка в XI–XII вв., когда, после свадьбы* дочери киевского князя* Ярослава Мудрого Анны и… …   Лингвострановедческий словарь

  • БОБР — БОБР, бобер муж. бобриха жен. два животные разнородные, из коих, для различия, лучше бы одного звать бобр, другого бобер, как иные и делали: речной бобр, бобр строитель, Castor Fiber, попадающийся ныне изредка в зап. ·губ. и в Сибири, живет… …   Толковый словарь Даля

  • Карагаши — (ногайцы карагаши, старое название  кундровские татары, самоназвание  карагаш ногайлар, от кара агаш «чёрное дерево»). Численность 7 8 тыс. чел. (2008, оценка), в переписи часть причисляет себя к татарам. Компактно проживают в… …   Википедия

  • Кундровские татары — Карагаши (ногайцы карагаши, карагачи; самоназв. карагаш ногайлар, от карагаш «чёрное дерево»; тат. карагачи; устар. кундровские татары) Численность 7 8 тыс. чел. (2008, оценка), в переписи часть причисляет себя к татарам. Компактно проживают в… …   Википедия

  • малотрю — * malotru m. Болван, нескладный и грубый человек. Какая грубость! Malotru! быстро вошел в столовую Непомук, выражая лицом, и голосом, и походкой значительную степень негодования. Крест. Панургово стадо. // РВ 1896 3 4 535. В такой шапке и… …   Исторический словарь галлицизмов русского языка

  • меренга — и, ж. méringue f. 1. Меринги. Мелкое хлебенное кандиторское, употребляемое для обкладки молочных блюд и кремов. 1809. Гримо Прихотник 374. В замес мерингов можно для духу положить несколько капель масла бергамотного, или алой эссенции. Сл. пов.… …   Исторический словарь галлицизмов русского языка

  • фасонить — façon f. 1. устар. Делать на какой л. образец, форму. Клеопатра Федотовна, положим, предлагала сшить по журналу, да журнал то был 1904 года, так что все ее заказчицы препочитали, чтоб уж она лучше фасонила из головы. Тэффи Зеленый праздник. ||… …   Исторический словарь галлицизмов русского языка

  • эр де дистэнксьон — * air de distinction. Изысканный вид. Не хотелось ему снимать с головы лоскут меха, известным образом приложенный, как будто чарами придающий лицу достоинство и благородство, и air de distinction. А. А. Виницкая Бобровая шапка. // РБ 1895 9 1 211 …   Исторический словарь галлицизмов русского языка

  • Боярка — и; мн. род. рок; ж. Шапка, отороченная мехом. Бобровая б. Шапка боярка. ● Названа так по сходству с головными уборами русских бояр. * * * Боярка город (с 1956) в Украине. Железнодорожная станция. 39,1 тыс. жителей (1989). Машиностроительный завод …   Энциклопедический словарь

  • боярка — и; мн. род. рок; ж. Шапка, отороченная мехом. Бобровая боя/рка. Шапка боярка. Названа так по сходству с головными уборами русских бояр …   Словарь многих выражений

translate.academic.ru

Бобровая шапка. «В русском лесу»

 

Мне она досталась от деда, в ней я щеголял еще в ранние годы свои. Шапка-бобровка для меня была велика, — чтобы она не слетала с головы, мать пришила конопляные тесемочки, которые я подвязывал под подбородком. В безухой шапке, сшитой в свое время не по интересу практичности, не для тепла, а для красоты и шика напоказ, мне было зябко: то и дело, прибежав с мороза, приходилось оттирать снегом уши. Мать ругалась на меня и отнимала шапку и закидывала ее далеко на полати. Но — причуда детства — не мог я расстаться с шапкой. Я доставал ее с полатей и, выходя для игр на улицу, нахлобучивал шапку на голову и крепко подвязывал конопляные тесемочки. Русская шапка с круглым бобровым околышем, — сколько обид и насмешек мне из-за нее пришлось вытерпеть! Меня дразнили уличные парнишки: «нарядили бабку в требушную шапку!» — я по глупости накидывался на обидчиков с кулаками, сердясь, но всегда в таких случаях нес урон я, а не мои обидчики. В школе, кажется в классе шестом, меня прозвали Боярином, и эта кличка прилипла ко мне надолго. «Эй, кричали, боярин в бобровой шапке!» Я не откликался, конечно, но мне было обидно и по-детски раздражительно. Я понимал, если я заброшу шапку, надену другую, на меня перестанут обращать внимание. Но я не мог снять с головы насовсем бобровую шапку: она ведь была заговоренная, в себе колдовскую силу таила, от нее происходит счастливый фарт и везение — так, во всяком случае, мне говаривала бабушка со стороны матери Арина. Везло, она говорила, во всем дедушке Петровану, который владел этой шапкой, непременно будет фартить и мне. И в самом деле фартило. В начале осени, когда только-только начинались в школе занятия, когда я еще по теплу, играя с товарищами в горах, обходился без шапки, мне не везло, мой дневник пестрил плохими отметками. А в начале зимы стоило мне надеть бобровку, мне тотчас начинало фартить; благодаря усидчивости и терпению, из-за колящих морозов, загоняющих все живое в убежища, я получал только «хорошо» и «отлично» и относил это на счет фартовой бобровки.

Жили мы тогда с матерью в горах Акатуя, в прославленно-знаменитых горах, о которых в песне поется: долго бродил я в горах Акатуя. Горы эти дикие, высокие и неприступные: скалы отвесные, уклоны крутые, утесы в небо уперлись — чудно: поросли лесом густым, как, непонятно, удерживались пихты и ели на отвесной высоте, какое питание находили для себя в каменных монолитах их корни? Мне, как и другим акатуйским мальчишкам и девчонкам, помогавшим родителям в добывании средств к существованию, круглый год приходилось рыскать по горам и шариться в лесах. Мы собирали в сосняках чернику, на малиновых угорах, где бродили медведи, рвали малину, а в кедровниках сбивали с веток шишку. Зимой мы вели в тальниках, осинниках и на луговинах охотничий промысел на зайцев, ловя их пастью — хитромудрой ловушкой, чуть смоченной для остроты и притягательного запаха собственной мочой. Летом и зимой, шляясь по горам, я не расставался со своей шапкой, и оттого я никогда не возвращался домой с пустыми руками. Всегда я сгибался в три погибели от заспинной торбы, наполненной кедровыми орехами, а белые зайцы, пойманные мной, окоченевшие, твердые на морозе, как железо, свешивались с пояса, с груди.

От шапки, как я понимал, проистекала великая польза, но она, кроме того, служила для меня забавой и развлечением. Не знаю, почему наша Акатуйская библиотека, где я брал для аккуратного и систематического прочтения книги, часто закрывалась то по одной, то по другой причине, и тогда в долгие глухие зимние вечера мне служила развлечением моя бобровая шапка. Я забирался на печь и проводил по меховой опушке ладонью — сыпались, как звездочки в августе, разноцветные искры. И я, лежа в темноте, уносился воображением в прошедшую жизнь. Я воображал дедушку Петрована, охотника, — молодой, ловкий, фартовый, он пробирается сквозь вековые дебри — выслеживает сохатого или медведя, а на реке приглядывается к повадкам умных бобров, с тем чтобы изловить ловушкой одного из них на шапку. Видел я: добыв бобра, дедушка высушил на стене шкуру, выделал ее и отправился дальним промысловым походом в Остяцкую тайгу в поисках местопребывания Ачигеча, великого колдуна и шамана тайги. Дедушка не пожалел для колдуна и бисера, и золотишка, — и Ачигеч из благодарности в ответ сшил ему шапку-бобровку, обладателя и владетеля которой ждет всегдашняя удача. Удачлив был мой дедушка во всем, прожил много лет, пока в одночасье, перепив лишнюю плепорцию вина, он от натуги и жара не отдал богу душу. И я такой же как дедушка Петрован, удачлив. Никогда-никогда я не расстанусь с бобровкой, она поможет мне прожить жизнь. О том, что удачливая шапка не уберегла дедушку от перепоя и погибели, я старался не думать, будучи уверенным в том, что заговоренная шапка супротив вина и перепоя бессильна.

Маленький поселочек Акатуй, где мы среди гор и лесов проживали вдвоем с матерью, ко времени моей юности, которая падает на вторую половину тридцатых годов, захирел и сделался совсем малолюдным. В самом же начале тридцатых в Акатуе проживало не мало людей. Тогда Акатуй был опорным пунктом при освоении края, здесь формировались отряды вооруженных кайлами и лопатами мужиков и баб, которые прокладывали сквозь горные громады Ангаро-Ленский тракт. Трудно досталось дорожным строителям: дебри глухие, дикого зверя уйма, холода клящие, зной изнурительный, отдаленность, подвоз скудной провизии нерегулярный — гибли многие. Однако тракт продвигался все дальше на север, пока не уткнулся в старинный город Якутск.

После того пополненные свежими силами дорожные отряды были переброшены в другие отдаленности, Акатуй же из опорного пункта был превращен в станок с крохотной столовкой и тремя заезжими дворами — ночевать конновозчикам и шоферам.

Мало жило в Акатуе людей, но жизнь наша не была сера и однообразна. Наоборот, тогдашняя жизнь наша, моя в частности, была наполнена разными интересными событиями и настойчивыми поисками. В те годы я познал верную дружбу, память о которой проходит через всю мою жизнь.

Друга моего звали Сиблонцем, Иван Сиблонец. Был он лет на десять — двенадцать меня постарше. Наружность — приметный, рост высокий, голова крупная, черты лица крупные, приятные, глаза большие, добрые, пальцы рук длинные, чувствительные. Откуда Сиблонец приехал в наши акатуйские места, мне было неизвестно: не любил Сиблонец о себе распространяться. Вместе с другими, привезенными дальним эшелоном на строительство тракта, он дробил молотом щебенку, возил на тачке каменья и песок, орудовал также лопатой-подборкой и кайлом и другие исполнял работы. Когда тракт дошел до Акатуя, Иван Сиблонец, владея скульптурным талантом, вызвался на наскальной высоте в ста тридцати метрах над уровнем земли, на недоступном утесе Потайницком, в память об отважных строителях дороги, высечь из белого гранита человеческую голову или Идола.

С полгода работал в высоте Иван Сиблонец. Каждый день он забирался на скалу Потайницкую и высекал из гранита изображение Идола. Спустя полгода Идол был почти готов, но случилась беда — Сиблонец оступился и рухнул вниз. Однако ему пофартило, он не расшибся насмерть, а лишь получил увечье. Работать на строительстве дороги он был уже неспособен, и тогда от работ его отстранили, жить он остался в Акатуе, заняв должность сторожа овощного ларька.

Обязанности сторожа овощного ларька были несложные, тем более что овощей в ларьке почти никогда не водилось, и потому Иван Сиблонец, чтобы не скучать без дела, по целу лету шлялся по горам и лесам с нами, мальчишками. Тут мы и спознались с ним и подружились. Иван Сиблонец стал приохочивать меня к рисованию, вдруг обнаружив, что у меня есть способности. Забегая вперед, скажу, что художника из меня не получилось, но я в те ранние годы постиг красоту и выработал кое-какой вкус. Мне открылись горы, и я увидел то, что не различал в детской слепоте своей. Среди бесформенных каменных нагромождений я вдруг, прозрев, различил и Трехрогого Оленя, и Мужика, Натягивающего Тетиву Лука, и Трех Товарищей, и Акулу. Красивы, неповторимы акатуйские окрестья, казалось, они были созданы не слепой природой, а по человеческому замыслу и умному расчету. Каждая вершина оттеняла красоту другой, дополняла в ней недостающее. И только Идол, высеченный на самом высоком из всех утесе Потайницком, был чужд общему согласию и гармонии. Грозно нахмурившись, он пронзал неистовыми глазами окрестья, и, словно страшась его, Трехрогий Олень пружинил свои жилы, чтобы ускакать прочь; Мужик, Натягивающий Тетиву Лука, поглядывал на него с опаской, подумывая, наверное, как бы убраться отсюда поскорей; Три Товарища в страхе склонили головы, опасаясь поднять на Идола глаза.

— Зачем ты высек эту голову? — как-то спросил я Ивана Сиблонца, когда мы с ним вместе, забравшись на взгорье, любовались окрестьями. — Ну, зачем?

— Сам не знаю, — сказал Иван Сиблонец. — Черт меня, видно, попутал.

— А теперь это, наверно, навсегда?

— Может, не навсегда, — неуверенно ответил Иван Сиблонец. — Думаю я...

В то последнее перед войной лето, помню, Иван Сиблонец отсоединился от нас, подростков, и проводил время в горах в одиночестве. Он много ходил, поговаривали, он увлекся поисками драгоценных каменьев. Однако это было не так. Позднее я узнал, не каменья искал Сиблонец, а способ придумывал, как сшибить с утеса Потайницкого высеченного им же самим Идола.

Тут следует чуть отступить и войти в некоторые подробности о горах Акатуя и, в частности, об утесе Потайницком. Горы Акатуя, кроме дикой красоты, обладали еще одной интересной особенностью — порождать эхо. Если зайти на луговину Казачью, окруженную со всех сторон утесами и рассеченную поперек малой горной речкой Акатуйкой, и, обратившись лицом прямо к Трехрогому Оленю, крикнуть, то голос, полетев, ударится о грудь скалы и тотчас отразится — и тогда зародится многократное эхо, и скалы начнут перекликаться друг с другом. «Эй!» — бывало, крикнешь, и горы вслед за тобой повторяет семь раз: «Эй, эй, эй!...» «Гора!» — крикнешь, — и утесы откликнутся не медля: «ра-ра-ра...»

Что до утеса Потайницкого, то местные жители издревле чувствовали перед ним страх, близко подходить боялись. Если же кто подойдет да еще неосторожно крикнет, того ждет погибель: от голоса рухнут глыбы, перевертышами покатятся вниз и раздавят любого. Поэтому все, кому крайне необходимо было побывать близ утеса Потайницкого, старались говорить шепотом или молчать.

Узнав об этих особенностях наших гор, Иван Сиблонец принялся обследовать местность и вести математические расчеты. Он думал найти на луговине Казачьей такую безопасную точку, откуда голос полетел бы прямо направленно или, отразившись от других утесов, на утес Потайницкий, и гранитные скалы стали бы трескаться и разрушаться и обрушиваться вниз, не причиняя вреда тому, кто кричал. Долго он считал и обмеривал шагами луговину Казачью, однако нужная точка, как он ни старался, не находилась. Он кричал, тотчас порождалось эхо; повторившись семь раз, оно вскоре возвращалось туда, откуда брало начало. Иван Сиблонец был настойчив: сделав несколько шагов в сторону, он снова кричал во всю силу легких, и эхо, повторившись, летело обратно. Звук никак не хотел лететь в желанную сторону. Он, как бумеранг, летел от скалы к скале — и возвращался.

Велика Казачья луговина, на несколько километров протянулась. И бугры, и холмы, и низины, и высохшие русла ручьев, и валуны — вот из чего состоит луговина. Не было, кажется, на ней такой точки, на которой не постоял Сиблонец, обращаясь к скалам с криком. Он кричал, но все напрасно: эхо возвращалось, а Идол возвышался над горами, и, кажется, смеялся над ним в высоте, и неистово и грозно смотрел вдаль.

За несколько месяцев безуспешных поисков точки Иван Сиблонец исхудал, и обессилел, и пал духом. Он готов был, как после мне признался, или отступиться от поисков, или, подойдя вплотную к утесу Потайницкому, над которым возвышался Идол, крикнуть ему в лицо и погибнуть под обломками. Пусть, рассуждал Иван, он погибнет, зато и Идол растрескается и потеряет человеческий облик и его перестанут бояться люди. Может быть, этот замысел и осуществил бы Сиблонец, но тут к нему на помощь подоспел я. Возвращаюсь как-то по осени из тайги, вижу, Иван Сиблонец сидит на камне и, глядя в землю, думает. Я присел рядом и спросил, чем он так измучен, не нужна ли ему с моей стороны помощь.

— Спасибо, дружок, на добром слове, — сказал Иван Сиблонец, — но помочь мне ты, пожалуй, никак не сможешь... — Однако помолчав, он поделился со мной своим горем: ищет точку, с которой можно было бы сшибить Идола, никак не может найти и оттого горюет. Теоретически-математически должна быть такая точка, а на практике не совсем как рассчитано получается.

Выслушав Сиблонца, я задумался. Затея Сиблонца — сшибить Идола мне понравилась. Идол своим видом мне давно портил настроение, я смотрел на него с ненавистью. Я знал, Идола пугались дети, его страшных глаз пугались. Посмотрит иной мальчонка на Идола, испугается, и оттого мальчонку с той поры начнет бить младеньчик.

— А я, кажется, Иван, тебе помогу, — сказал я. — Никто тебе не поможет, а я помогу.

— Как ты мне поможешь, — недоверчиво уставился на меня Сиблонец. — Ты что, высшую математику изучал?

— Шапка-бобровка... она поможет.

— Ха, ха, — засмеялся Сиблонец. — Не говори глупостей, мальчик.

— А вот я найду точку! — с вызовом сказал я. — Вот увидишь, шапка мне поможет, она у меня заговоренная: что захочу, то она и исполнит, фартит мне с ней здорово.

Искал я долго. Целую неделю волчком рыскал я по Казачьей луговине, кричал, и аукал, и вслушивался в ответы гор. Эхо, отразившись от скал, возвращалось обратно и оглушало меня, в ушах стоял беспрерывный звон. «Неужто подведет меня шапка и я не найду точки, — думал я. — Зря, кажись, я похвалился Ивану...»

— Шапка, шапка, не подведи меня, пусти в ход всю колдовскую силу! — сказал я, держа в руках свою потрепанную бобровку. — Помоги мне!..

Я набрал полную грудь воздуха и закричал во всю мочь:

— Горы, горы! — и прислушался, считая эхо.

Шесть раз прогремело, отражаясь от скалы к скале, отзывчивое эхо, а седьмое, как всегда, не ударило мне в лицо, оглушая, оно куда-то улетело в сторону безвозвратно. Я повторил вскрик — тот же результат. Тогда я закричал в третий раз, я закричал, одновременно глядя на Идола. И что я увидел! — с его гордо вскинутой по воле ваятеля-скульптора головы сыпались каменья, вздымался прах от падающих с высоты утеса Потайницкого гранитных обломков. Грохот донесся отдаленный. «Нашел, нашел!» — закричал я и, сняв с головы шапку-бобровку, прижался к ней лицом, орошая рыжий мех слезами радости.

С той поры прошло много лет. Я сделался пожилым человеком, прожив большую лучшую часть жизни. Юность от меня отдалилась настолько, что многое стерлось в памяти, многое кажется смутным расплывчатым сном. Однако воспоминания о том, как мы с Иваном Сиблонцом стояли на Казачьей луговине и надрывались от крика, посылая в лицо Идолу проклятья, не исчезают в моей памяти.

— Сгинь с глаз! — кричали мы в один голос, и эхо, повторившись многократно, летело в Идола, и от звукового содрогания откалывалась еще одна глыбина и, кувыркаясь, уносилась вниз.

— Будь проклят! — еще один кус отломился от головы Идола и соскользнул вниз.

— Ни дна тебе, ни покрышки! — новая трещина на изуродованном лике Идола — очередная лавина скатывается в пропасть.

Несколько часов дружной работы — и голова Идола сделалась бесформенной: отвалились уши, провалились глаза, челюсть перекосило. Изваяние, потеряв форму и облик человеческого существа, просто-напросто исчезло с лика земли. Скала Потайницкая возвышалась над Акатуем, все то же было на ней, да не то. Идол исчез: голоса наши с Иваном, эхо, порожденное скалами, его погубили. Громко мы кричали, надрывно, изо всех сил — и погубили. Навсегда он исчез или, может, на время, кто знает. Может быть, пройдут годы, забудется людям ошибка Сиблонца, и найдется новый ваятель, который, невзирая на опасность для своей жизни, взберется ввысь на утес Потайницкий и, пользуясь резцом и молотом, высечет из гранита нового Идола. Но это произойдет в будущем, нам с Иваном до того пока не было дела. Мы торжествовали победу, мы по силе чувствовали себя великанами. Я радовался тому, что Идола не стало, некому будет пугать детей, тому, что Иван Сиблонец уверовал в мою шапку...

О бобровой шапке, которой я неделимо владею с детства, я могу рассказывать бесконечно. Хорошо и спокойно мне с шапкой, от бед и напастей я огражден. И от душевных сомнений я огражден, я верую в себя, верую в будущее. Шапка хранит меня. В степи я замерзал — не замерз; на поле боя истекал, кровью — спасли; терзали меня злые люди — зубы об меня обломали. Однажды в самом начале моей долгой солдатской службы я лишился было своей колдовской шапки... Дело в том, что шапка, которую я хранил в вещмешке, не вписывалась в уставные рамки, и командир, производящий осмотр личных вещей, нашел ее ненужной, забрал и подевал неизвестно куда. Лишившись шапки, я тотчас попал в число нерадивых, мне перестало фартить. И на «губе» я сидел, и наряды вне очереди я исполнял, и самая тяжелая работа на меня свалилась... А потом по весне нашлась моя бобровка. Я стоял на посту, — вдруг в сугробе, начавшем таять от тепла, что-то чернеется. Я подошел поближе,, ковырнул в снегу штыком — моя шапка! Я обрадовался, я схватил бобровку, отряхнул ее от снега и упрятал за пазуху.

Снова я сделался владельцем шапки, снова мне стадо фартить в жизни и по службе.

Бобровая шапка сохранилась, до сих пор она при мне. Часто я держу ее в руках и рассматриваю. Истерся, обесцветился бобровый мех, обветшала верхушка, время не пощадило моей шапки. С виду совсем ненужная сделалась шапка, пора бы ее сдать тряпичнику и получить взамен три иголки или дюжину пуговок. Но я дорожу шапкой и стараюсь не встречаться со старьевщиком. Шапка дорога мне, она мне по-прежнему служит. Те, кто знают меня, посмеиваются: зачем-де я, чудак, даже в жаркую погоду, усаживаясь за письменный стол, нахлобучиваю на голову ветхую облезлую бобровку и сижу в ней подолгу, обливаясь потом, над своими листками... А как мне не надевать бобровки, ежли от нее такая сила! Сижу в бобровой шапке, работаю над этим рассказом и знаю, уверен, он попадет в антологию, уйдет в будущее, и далекие потомки, читая мои строки, удивятся не на шутку искренно, может, даже позавидуют мне, какой я владел удивительной шапкой.

litra.pro

бобровая шапка - это... Что такое бобровая шапка?

 бобровая шапка adj

gener. Biberhut, Kaslor, Kastorhut

Универсальный русско-немецкий словарь. Академик.ру. 2011.

  • бобровая струя
  • бобровая шкурка

Смотреть что такое "бобровая шапка" в других словарях:

  • ШАПКА — ШАПКА, шапки, жен. (от франц. chape крышка). 1. Головной убор (преим. теплый или мягкий). «Схватя в охапку кушак и шапку, скорей без памяти домой.» Крылов. «Обули лапти старые, надели шапки рваные.» Некрасов. «Девушке в семнадцать лет какая шапка …   Толковый словарь Ушакова

  • ШАПКА — Головной убор, преимущественно тёплый, мягкий. Слово шапка происходит от латинского сарра (род головного убора), пришло в русский язык из старофранцузского языка в XI–XII вв., когда, после свадьбы* дочери киевского князя* Ярослава Мудрого Анны и… …   Лингвострановедческий словарь

  • БОБР — БОБР, бобер муж. бобриха жен. два животные разнородные, из коих, для различия, лучше бы одного звать бобр, другого бобер, как иные и делали: речной бобр, бобр строитель, Castor Fiber, попадающийся ныне изредка в зап. ·губ. и в Сибири, живет… …   Толковый словарь Даля

  • Карагаши — (ногайцы карагаши, старое название  кундровские татары, самоназвание  карагаш ногайлар, от кара агаш «чёрное дерево»). Численность 7 8 тыс. чел. (2008, оценка), в переписи часть причисляет себя к татарам. Компактно проживают в… …   Википедия

  • Кундровские татары — Карагаши (ногайцы карагаши, карагачи; самоназв. карагаш ногайлар, от карагаш «чёрное дерево»; тат. карагачи; устар. кундровские татары) Численность 7 8 тыс. чел. (2008, оценка), в переписи часть причисляет себя к татарам. Компактно проживают в… …   Википедия

  • малотрю — * malotru m. Болван, нескладный и грубый человек. Какая грубость! Malotru! быстро вошел в столовую Непомук, выражая лицом, и голосом, и походкой значительную степень негодования. Крест. Панургово стадо. // РВ 1896 3 4 535. В такой шапке и… …   Исторический словарь галлицизмов русского языка

  • меренга — и, ж. méringue f. 1. Меринги. Мелкое хлебенное кандиторское, употребляемое для обкладки молочных блюд и кремов. 1809. Гримо Прихотник 374. В замес мерингов можно для духу положить несколько капель масла бергамотного, или алой эссенции. Сл. пов.… …   Исторический словарь галлицизмов русского языка

  • фасонить — façon f. 1. устар. Делать на какой л. образец, форму. Клеопатра Федотовна, положим, предлагала сшить по журналу, да журнал то был 1904 года, так что все ее заказчицы препочитали, чтоб уж она лучше фасонила из головы. Тэффи Зеленый праздник. ||… …   Исторический словарь галлицизмов русского языка

  • эр де дистэнксьон — * air de distinction. Изысканный вид. Не хотелось ему снимать с головы лоскут меха, известным образом приложенный, как будто чарами придающий лицу достоинство и благородство, и air de distinction. А. А. Виницкая Бобровая шапка. // РБ 1895 9 1 211 …   Исторический словарь галлицизмов русского языка

  • Боярка — и; мн. род. рок; ж. Шапка, отороченная мехом. Бобровая б. Шапка боярка. ● Названа так по сходству с головными уборами русских бояр. * * * Боярка город (с 1956) в Украине. Железнодорожная станция. 39,1 тыс. жителей (1989). Машиностроительный завод …   Энциклопедический словарь

  • боярка — и; мн. род. рок; ж. Шапка, отороченная мехом. Бобровая боя/рка. Шапка боярка. Названа так по сходству с головными уборами русских бояр …   Словарь многих выражений

universal_ru_de.academic.ru

Бобровая шапка. «В русском лесу»

 

Мне она досталась от деда, в ней я щеголял еще в ранние годы свои. Шапка-бобровка для меня была велика, — чтобы она не слетала с головы, мать пришила конопляные тесемочки, которые я подвязывал под подбородком. В безухой шапке, сшитой в свое время не по интересу практичности, не для тепла, а для красоты и шика напоказ, мне было зябко: то и дело, прибежав с мороза, приходилось оттирать снегом уши. Мать ругалась на меня и отнимала шапку и закидывала ее далеко на полати. Но — причуда детства — не мог я расстаться с шапкой. Я доставал ее с полатей и, выходя для игр на улицу, нахлобучивал шапку на голову и крепко подвязывал конопляные тесемочки. Русская шапка с круглым бобровым околышем, — сколько обид и насмешек мне из-за нее пришлось вытерпеть! Меня дразнили уличные парнишки: «нарядили бабку в требушную шапку!» — я по глупости накидывался на обидчиков с кулаками, сердясь, но всегда в таких случаях нес урон я, а не мои обидчики. В школе, кажется в классе шестом, меня прозвали Боярином, и эта кличка прилипла ко мне надолго. «Эй, кричали, боярин в бобровой шапке!» Я не откликался, конечно, но мне было обидно и по-детски раздражительно. Я понимал, если я заброшу шапку, надену другую, на меня перестанут обращать внимание. Но я не мог снять с головы насовсем бобровую шапку: она ведь была заговоренная, в себе колдовскую силу таила, от нее происходит счастливый фарт и везение — так, во всяком случае, мне говаривала бабушка со стороны матери Арина. Везло, она говорила, во всем дедушке Петровану, который владел этой шапкой, непременно будет фартить и мне. И в самом деле фартило. В начале осени, когда только-только начинались в школе занятия, когда я еще по теплу, играя с товарищами в горах, обходился без шапки, мне не везло, мой дневник пестрил плохими отметками. А в начале зимы стоило мне надеть бобровку, мне тотчас начинало фартить; благодаря усидчивости и терпению, из-за колящих морозов, загоняющих все живое в убежища, я получал только «хорошо» и «отлично» и относил это на счет фартовой бобровки.

Жили мы тогда с матерью в горах Акатуя, в прославленно-знаменитых горах, о которых в песне поется: долго бродил я в горах Акатуя. Горы эти дикие, высокие и неприступные: скалы отвесные, уклоны крутые, утесы в небо уперлись — чудно: поросли лесом густым, как, непонятно, удерживались пихты и ели на отвесной высоте, какое питание находили для себя в каменных монолитах их корни? Мне, как и другим акатуйским мальчишкам и девчонкам, помогавшим родителям в добывании средств к существованию, круглый год приходилось рыскать по горам и шариться в лесах. Мы собирали в сосняках чернику, на малиновых угорах, где бродили медведи, рвали малину, а в кедровниках сбивали с веток шишку. Зимой мы вели в тальниках, осинниках и на луговинах охотничий промысел на зайцев, ловя их пастью — хитромудрой ловушкой, чуть смоченной для остроты и притягательного запаха собственной мочой. Летом и зимой, шляясь по горам, я не расставался со своей шапкой, и оттого я никогда не возвращался домой с пустыми руками. Всегда я сгибался в три погибели от заспинной торбы, наполненной кедровыми орехами, а белые зайцы, пойманные мной, окоченевшие, твердые на морозе, как железо, свешивались с пояса, с груди.

От шапки, как я понимал, проистекала великая польза, но она, кроме того, служила для меня забавой и развлечением. Не знаю, почему наша Акатуйская библиотека, где я брал для аккуратного и систематического прочтения книги, часто закрывалась то по одной, то по другой причине, и тогда в долгие глухие зимние вечера мне служила развлечением моя бобровая шапка. Я забирался на печь и проводил по меховой опушке ладонью — сыпались, как звездочки в августе, разноцветные искры. И я, лежа в темноте, уносился воображением в прошедшую жизнь. Я воображал дедушку Петрована, охотника, — молодой, ловкий, фартовый, он пробирается сквозь вековые дебри — выслеживает сохатого или медведя, а на реке приглядывается к повадкам умных бобров, с тем чтобы изловить ловушкой одного из них на шапку. Видел я: добыв бобра, дедушка высушил на стене шкуру, выделал ее и отправился дальним промысловым походом в Остяцкую тайгу в поисках местопребывания Ачигеча, великого колдуна и шамана тайги. Дедушка не пожалел для колдуна и бисера, и золотишка, — и Ачигеч из благодарности в ответ сшил ему шапку-бобровку, обладателя и владетеля которой ждет всегдашняя удача. Удачлив был мой дедушка во всем, прожил много лет, пока в одночасье, перепив лишнюю плепорцию вина, он от натуги и жара не отдал богу душу. И я такой же как дедушка Петрован, удачлив. Никогда-никогда я не расстанусь с бобровкой, она поможет мне прожить жизнь. О том, что удачливая шапка не уберегла дедушку от перепоя и погибели, я старался не думать, будучи уверенным в том, что заговоренная шапка супротив вина и перепоя бессильна.

Маленький поселочек Акатуй, где мы среди гор и лесов проживали вдвоем с матерью, ко времени моей юности, которая падает на вторую половину тридцатых годов, захирел и сделался совсем малолюдным. В самом же начале тридцатых в Акатуе проживало не мало людей. Тогда Акатуй был опорным пунктом при освоении края, здесь формировались отряды вооруженных кайлами и лопатами мужиков и баб, которые прокладывали сквозь горные громады Ангаро-Ленский тракт. Трудно досталось дорожным строителям: дебри глухие, дикого зверя уйма, холода клящие, зной изнурительный, отдаленность, подвоз скудной провизии нерегулярный — гибли многие. Однако тракт продвигался все дальше на север, пока не уткнулся в старинный город Якутск.

После того пополненные свежими силами дорожные отряды были переброшены в другие отдаленности, Акатуй же из опорного пункта был превращен в станок с крохотной столовкой и тремя заезжими дворами — ночевать конновозчикам и шоферам.

Мало жило в Акатуе людей, но жизнь наша не была сера и однообразна. Наоборот, тогдашняя жизнь наша, моя в частности, была наполнена разными интересными событиями и настойчивыми поисками. В те годы я познал верную дружбу, память о которой проходит через всю мою жизнь.

Друга моего звали Сиблонцем, Иван Сиблонец. Был он лет на десять — двенадцать меня постарше. Наружность — приметный, рост высокий, голова крупная, черты лица крупные, приятные, глаза большие, добрые, пальцы рук длинные, чувствительные. Откуда Сиблонец приехал в наши акатуйские места, мне было неизвестно: не любил Сиблонец о себе распространяться. Вместе с другими, привезенными дальним эшелоном на строительство тракта, он дробил молотом щебенку, возил на тачке каменья и песок, орудовал также лопатой-подборкой и кайлом и другие исполнял работы. Когда тракт дошел до Акатуя, Иван Сиблонец, владея скульптурным талантом, вызвался на наскальной высоте в ста тридцати метрах над уровнем земли, на недоступном утесе Потайницком, в память об отважных строителях дороги, высечь из белого гранита человеческую голову или Идола.

С полгода работал в высоте Иван Сиблонец. Каждый день он забирался на скалу Потайницкую и высекал из гранита изображение Идола. Спустя полгода Идол был почти готов, но случилась беда — Сиблонец оступился и рухнул вниз. Однако ему пофартило, он не расшибся насмерть, а лишь получил увечье. Работать на строительстве дороги он был уже неспособен, и тогда от работ его отстранили, жить он остался в Акатуе, заняв должность сторожа овощного ларька.

Обязанности сторожа овощного ларька были несложные, тем более что овощей в ларьке почти никогда не водилось, и потому Иван Сиблонец, чтобы не скучать без дела, по целу лету шлялся по горам и лесам с нами, мальчишками. Тут мы и спознались с ним и подружились. Иван Сиблонец стал приохочивать меня к рисованию, вдруг обнаружив, что у меня есть способности. Забегая вперед, скажу, что художника из меня не получилось, но я в те ранние годы постиг красоту и выработал кое-какой вкус. Мне открылись горы, и я увидел то, что не различал в детской слепоте своей. Среди бесформенных каменных нагромождений я вдруг, прозрев, различил и Трехрогого Оленя, и Мужика, Натягивающего Тетиву Лука, и Трех Товарищей, и Акулу. Красивы, неповторимы акатуйские окрестья, казалось, они были созданы не слепой природой, а по человеческому замыслу и умному расчету. Каждая вершина оттеняла красоту другой, дополняла в ней недостающее. И только Идол, высеченный на самом высоком из всех утесе Потайницком, был чужд общему согласию и гармонии. Грозно нахмурившись, он пронзал неистовыми глазами окрестья, и, словно страшась его, Трехрогий Олень пружинил свои жилы, чтобы ускакать прочь; Мужик, Натягивающий Тетиву Лука, поглядывал на него с опаской, подумывая, наверное, как бы убраться отсюда поскорей; Три Товарища в страхе склонили головы, опасаясь поднять на Идола глаза.

— Зачем ты высек эту голову? — как-то спросил я Ивана Сиблонца, когда мы с ним вместе, забравшись на взгорье, любовались окрестьями. — Ну, зачем?

— Сам не знаю, — сказал Иван Сиблонец. — Черт меня, видно, попутал.

— А теперь это, наверно, навсегда?

— Может, не навсегда, — неуверенно ответил Иван Сиблонец. — Думаю я...

В то последнее перед войной лето, помню, Иван Сиблонец отсоединился от нас, подростков, и проводил время в горах в одиночестве. Он много ходил, поговаривали, он увлекся поисками драгоценных каменьев. Однако это было не так. Позднее я узнал, не каменья искал Сиблонец, а способ придумывал, как сшибить с утеса Потайницкого высеченного им же самим Идола.

Тут следует чуть отступить и войти в некоторые подробности о горах Акатуя и, в частности, об утесе Потайницком. Горы Акатуя, кроме дикой красоты, обладали еще одной интересной особенностью — порождать эхо. Если зайти на луговину Казачью, окруженную со всех сторон утесами и рассеченную поперек малой горной речкой Акатуйкой, и, обратившись лицом прямо к Трехрогому Оленю, крикнуть, то голос, полетев, ударится о грудь скалы и тотчас отразится — и тогда зародится многократное эхо, и скалы начнут перекликаться друг с другом. «Эй!» — бывало, крикнешь, и горы вслед за тобой повторяет семь раз: «Эй, эй, эй!...» «Гора!» — крикнешь, — и утесы откликнутся не медля: «ра-ра-ра...»

Что до утеса Потайницкого, то местные жители издревле чувствовали перед ним страх, близко подходить боялись. Если же кто подойдет да еще неосторожно крикнет, того ждет погибель: от голоса рухнут глыбы, перевертышами покатятся вниз и раздавят любого. Поэтому все, кому крайне необходимо было побывать близ утеса Потайницкого, старались говорить шепотом или молчать.

Узнав об этих особенностях наших гор, Иван Сиблонец принялся обследовать местность и вести математические расчеты. Он думал найти на луговине Казачьей такую безопасную точку, откуда голос полетел бы прямо направленно или, отразившись от других утесов, на утес Потайницкий, и гранитные скалы стали бы трескаться и разрушаться и обрушиваться вниз, не причиняя вреда тому, кто кричал. Долго он считал и обмеривал шагами луговину Казачью, однако нужная точка, как он ни старался, не находилась. Он кричал, тотчас порождалось эхо; повторившись семь раз, оно вскоре возвращалось туда, откуда брало начало. Иван Сиблонец был настойчив: сделав несколько шагов в сторону, он снова кричал во всю силу легких, и эхо, повторившись, летело обратно. Звук никак не хотел лететь в желанную сторону. Он, как бумеранг, летел от скалы к скале — и возвращался.

Велика Казачья луговина, на несколько километров протянулась. И бугры, и холмы, и низины, и высохшие русла ручьев, и валуны — вот из чего состоит луговина. Не было, кажется, на ней такой точки, на которой не постоял Сиблонец, обращаясь к скалам с криком. Он кричал, но все напрасно: эхо возвращалось, а Идол возвышался над горами, и, кажется, смеялся над ним в высоте, и неистово и грозно смотрел вдаль.

За несколько месяцев безуспешных поисков точки Иван Сиблонец исхудал, и обессилел, и пал духом. Он готов был, как после мне признался, или отступиться от поисков, или, подойдя вплотную к утесу Потайницкому, над которым возвышался Идол, крикнуть ему в лицо и погибнуть под обломками. Пусть, рассуждал Иван, он погибнет, зато и Идол растрескается и потеряет человеческий облик и его перестанут бояться люди. Может быть, этот замысел и осуществил бы Сиблонец, но тут к нему на помощь подоспел я. Возвращаюсь как-то по осени из тайги, вижу, Иван Сиблонец сидит на камне и, глядя в землю, думает. Я присел рядом и спросил, чем он так измучен, не нужна ли ему с моей стороны помощь.

— Спасибо, дружок, на добром слове, — сказал Иван Сиблонец, — но помочь мне ты, пожалуй, никак не сможешь... — Однако помолчав, он поделился со мной своим горем: ищет точку, с которой можно было бы сшибить Идола, никак не может найти и оттого горюет. Теоретически-математически должна быть такая точка, а на практике не совсем как рассчитано получается.

Выслушав Сиблонца, я задумался. Затея Сиблонца — сшибить Идола мне понравилась. Идол своим видом мне давно портил настроение, я смотрел на него с ненавистью. Я знал, Идола пугались дети, его страшных глаз пугались. Посмотрит иной мальчонка на Идола, испугается, и оттого мальчонку с той поры начнет бить младеньчик.

— А я, кажется, Иван, тебе помогу, — сказал я. — Никто тебе не поможет, а я помогу.

— Как ты мне поможешь, — недоверчиво уставился на меня Сиблонец. — Ты что, высшую математику изучал?

— Шапка-бобровка... она поможет.

— Ха, ха, — засмеялся Сиблонец. — Не говори глупостей, мальчик.

— А вот я найду точку! — с вызовом сказал я. — Вот увидишь, шапка мне поможет, она у меня заговоренная: что захочу, то она и исполнит, фартит мне с ней здорово.

Искал я долго. Целую неделю волчком рыскал я по Казачьей луговине, кричал, и аукал, и вслушивался в ответы гор. Эхо, отразившись от скал, возвращалось обратно и оглушало меня, в ушах стоял беспрерывный звон. «Неужто подведет меня шапка и я не найду точки, — думал я. — Зря, кажись, я похвалился Ивану...»

— Шапка, шапка, не подведи меня, пусти в ход всю колдовскую силу! — сказал я, держа в руках свою потрепанную бобровку. — Помоги мне!..

Я набрал полную грудь воздуха и закричал во всю мочь:

— Горы, горы! — и прислушался, считая эхо.

Шесть раз прогремело, отражаясь от скалы к скале, отзывчивое эхо, а седьмое, как всегда, не ударило мне в лицо, оглушая, оно куда-то улетело в сторону безвозвратно. Я повторил вскрик — тот же результат. Тогда я закричал в третий раз, я закричал, одновременно глядя на Идола. И что я увидел! — с его гордо вскинутой по воле ваятеля-скульптора головы сыпались каменья, вздымался прах от падающих с высоты утеса Потайницкого гранитных обломков. Грохот донесся отдаленный. «Нашел, нашел!» — закричал я и, сняв с головы шапку-бобровку, прижался к ней лицом, орошая рыжий мех слезами радости.

С той поры прошло много лет. Я сделался пожилым человеком, прожив большую лучшую часть жизни. Юность от меня отдалилась настолько, что многое стерлось в памяти, многое кажется смутным расплывчатым сном. Однако воспоминания о том, как мы с Иваном Сиблонцом стояли на Казачьей луговине и надрывались от крика, посылая в лицо Идолу проклятья, не исчезают в моей памяти.

— Сгинь с глаз! — кричали мы в один голос, и эхо, повторившись многократно, летело в Идола, и от звукового содрогания откалывалась еще одна глыбина и, кувыркаясь, уносилась вниз.

— Будь проклят! — еще один кус отломился от головы Идола и соскользнул вниз.

— Ни дна тебе, ни покрышки! — новая трещина на изуродованном лике Идола — очередная лавина скатывается в пропасть.

Несколько часов дружной работы — и голова Идола сделалась бесформенной: отвалились уши, провалились глаза, челюсть перекосило. Изваяние, потеряв форму и облик человеческого существа, просто-напросто исчезло с лика земли. Скала Потайницкая возвышалась над Акатуем, все то же было на ней, да не то. Идол исчез: голоса наши с Иваном, эхо, порожденное скалами, его погубили. Громко мы кричали, надрывно, изо всех сил — и погубили. Навсегда он исчез или, может, на время, кто знает. Может быть, пройдут годы, забудется людям ошибка Сиблонца, и найдется новый ваятель, который, невзирая на опасность для своей жизни, взберется ввысь на утес Потайницкий и, пользуясь резцом и молотом, высечет из гранита нового Идола. Но это произойдет в будущем, нам с Иваном до того пока не было дела. Мы торжествовали победу, мы по силе чувствовали себя великанами. Я радовался тому, что Идола не стало, некому будет пугать детей, тому, что Иван Сиблонец уверовал в мою шапку...

О бобровой шапке, которой я неделимо владею с детства, я могу рассказывать бесконечно. Хорошо и спокойно мне с шапкой, от бед и напастей я огражден. И от душевных сомнений я огражден, я верую в себя, верую в будущее. Шапка хранит меня. В степи я замерзал — не замерз; на поле боя истекал, кровью — спасли; терзали меня злые люди — зубы об меня обломали. Однажды в самом начале моей долгой солдатской службы я лишился было своей колдовской шапки... Дело в том, что шапка, которую я хранил в вещмешке, не вписывалась в уставные рамки, и командир, производящий осмотр личных вещей, нашел ее ненужной, забрал и подевал неизвестно куда. Лишившись шапки, я тотчас попал в число нерадивых, мне перестало фартить. И на «губе» я сидел, и наряды вне очереди я исполнял, и самая тяжелая работа на меня свалилась... А потом по весне нашлась моя бобровка. Я стоял на посту, — вдруг в сугробе, начавшем таять от тепла, что-то чернеется. Я подошел поближе,, ковырнул в снегу штыком — моя шапка! Я обрадовался, я схватил бобровку, отряхнул ее от снега и упрятал за пазуху.

Снова я сделался владельцем шапки, снова мне стадо фартить в жизни и по службе.

Бобровая шапка сохранилась, до сих пор она при мне. Часто я держу ее в руках и рассматриваю. Истерся, обесцветился бобровый мех, обветшала верхушка, время не пощадило моей шапки. С виду совсем ненужная сделалась шапка, пора бы ее сдать тряпичнику и получить взамен три иголки или дюжину пуговок. Но я дорожу шапкой и стараюсь не встречаться со старьевщиком. Шапка дорога мне, она мне по-прежнему служит. Те, кто знают меня, посмеиваются: зачем-де я, чудак, даже в жаркую погоду, усаживаясь за письменный стол, нахлобучиваю на голову ветхую облезлую бобровку и сижу в ней подолгу, обливаясь потом, над своими листками... А как мне не надевать бобровки, ежли от нее такая сила! Сижу в бобровой шапке, работаю над этим рассказом и знаю, уверен, он попадет в антологию, уйдет в будущее, и далекие потомки, читая мои строки, удивятся не на шутку искренно, может, даже позавидуют мне, какой я владел удивительной шапкой.

litresp.ru

Вячеслав Шишков «Бобровая шапка»

I.

Сапожник Сныч был выпить не дурак. А руки у него золотые.

Впрочем, работой он себя не утруждал: в субботу напивался вдрызг, затевал с кем-нибудь скандал и, весь избитый, попадал в часть, где иногда просиживал и воскресенье. Понедельник же, как известно, тяжелый день. Его Сныч употреблял на опохмелку.

А то вдруг укрепит гайку, месяц работает, другой работает, потом как закрутит, ух ты, но!.. Мороз не мороз — бегает в опорках по улице, ругается, судьбу свою проклинает, весь свет белый проклинает, кулаками машет:

— И буду пить!.. Потому, у меня душа воет. Ха, жисть! Нешто это жисть? Тьфу!..

А извозчики на бирже зубы скалят:

— Эй, Сныч!.. Ты не пей, брось… Ты копи деньги-то на водку!

Из себя он был тощий, бледный, белобрысый, усики маленькие, а под левым глазом всегда фонарь.

Так бы Снычу и погибнуть под забором, но вот ударил над ним гром, пришла беда, и вся жизнь его круто повернулась.

Случилось это так.

Однажды, поздней осенью — уж грязь на дороге подстывать стала. — стянул Сныч у своей законной жены Катерины Ивановны самовар и потащил его в пропой.

Жена за ним.

— Стой, лиходей!.. Стой, мучитель!!.

— Усмотрела, язва, учухала!..

Сныч крепко самовар облапил, бежит быстро.

— Сторонись! — опорки по пяткам шлепают.

Подбежал Сныч к речке, батюшки! мостки разбирают плотники, одна плаха осталась, лежит на козлинах.

— Имайте его, хватайте!..

Оглянулся Сныч, жена к нему летит с лопатой.

— Врешь!.. Не дамся… Айда! — и пошел по плахе, как акробат по канату.

— Что! взяла?

Катерина Ивановна кричит, слезы наскоро вытирает. Шага три было продвинулась, лопатой дно достала, да испугалась: плаха сверху ледком покрыта, а по воде сивый туман ползет.

Тем временем Сныч храбро за середку зашел. И надо бы ему потихоньку дальше идти, да жена словом обожгла:

— Прощалыжник!.. Свистун!..

Повернул шею Сныч:

— Кто? Я свистун?

Ахнула Катерина Ивановна, грохнули хохотом плотники. Сныч с самоваром в речку сверзился.

— Батюшки! Отцы! Угодники!… Самовар-от, самовар-от имайте!..

— Дура! — крикнул седой, в валенках, плотник. — Пшел, ребята, живей на лодку… Утонет…

— Батюшки!.. Новый, ведь, самовар-от…

— Дай ей по шее… От так!

II.

После такого студеного купанья Сныч слег. Уж маслом его пособоровали, отходную прочли. Быть бы Снычу на погосте, но натура сломила болезнь, встал Сныч, оклемался. А когда окончательно выздоровел, положил зарок:

— Пропади оно пропадом, это окаянное пойло… Крышка… Ни в рот ногой!..

И зажил он с тех пор трезвой жизнью. Все пошло, как по маслу. Жена, бывало, из синяков не выходила, а теперь модное пальто себе справила, калоши, зонтик. Да и самого Сныча не узнать: бриться стал, в баню ходит, одежонку приличную сшил и собирается на толкучем рынке граммофон купить.

— Ну, Катеринушка, теперь мы с тобой люди-человеки…

И, удивительное дело, совсем характер у Сныча переменился. Бывало, во всей улице первым буяном почитался, даже трезвый лишних разговоров не допускал. Чуть что не по нем — живо оборвет:

— Ну, ежели дорого, так и ходи вон… Машиннахаус…

А теперь Сныч уступчивый, тихий, почтительный. Заказчика ласково принимает, даже полицейским — уж, кажется, зуб на их точил вот как! — и то почтенье оказывает:

— Пожалуйте-с… Присядьте-с… Потрафим чик в чик…

Снычем его уже никто не называет, и всяк зовет Федором Петровичем, или господином Уткиным. Он заказал себе новую вывеску, а старую, самодельную, на которой каракулями было выведено: «И принемаю сапожные работы. И принемаю ремонтные работы» продал татарину.

Новая же его вывеска была замечательна. На нее сбегалась смотреть вся улица. Многие смеялись, а некоторые; что попроще, долго глядели на висевший на крюке огромный золотой сапог, по складам читали: «Профе-ессор Уткин» и с чувством невольного уважения проходили дальше.

А Федор Петрович, сидя под оконцем и постукивая молотком по подметке, про себя улыбался счастливой улыбкой:

— Катя… Глянь-ко, сколь народу останавливается: «Профеессор». Понимаешь ли ты это самое слово-то? А все дьякон надоумил: «Ты, — говорит, — Уткин, профессор своего дела все — говорит — мои мозоли ублаготворил. Сшил сапоги, как влил». Профессор — это слово ого-го! Дорогого стоит…

III.

Всякому свое от начала положено. У иного челн жизни плывет себе по глади тихого озера, у другого — что волна-зыбун: то на гребень вскинет, то сразу, неожиданно ухнет в пучину.

Такова, видно, была жизнь и Федора Петровича.

Пошел как-то Федор Петрович в Общественное Собрание, очень хорошую вещь ставили, многими одобряемую, оперу «Аскольдову Могилу». Он принарядился в праздничную, купленную «по случаю» парочку, пристегнул манжеты и воротник. Осмотрев с иронической усмешкой стоптанные свои сапоги, он в смущеньи почесал за ухом и надел только что сшитые богатому заказчику лакированные штиблеты.

— Ну, как, Катя — ничего? — спросил он жену. — Могу, ежели, соответствовать?

Он внимательно прослушал оперу, с жаром хлопал в ладоши и кричал «биц», а в том месте, где похищается Любаша, даже украдкой всплакнул. В антрактах, заложив назад руки, разгуливал по фойе, гордо и строго проверяя себя взглядом у каждого зеркала, а перед концом спектакля выпил лимонаду.

Когда публика стала расходиться, продираясь локтями к вешалкам, Федор Петрович, будучи человеком скромным, решил подождать, пока схлынет волна людей,

— Ишь, черти, прут… Тоже — господа называются… — критиковал он потную, тяжело дышавшую толпу,

— А где же моя шапка? — робко спросил он служителя, когда тот, наконец, подал ему пальто.

— Нету…

— Не без шапки же я пришел!.. Давайте мне шапку! — крикнул Федор Петрович и, сейчас же сконфузившись, покраснел,

— Ага, эвона… — пробормотал он, вытолкнув кулаком из рукава пальто какой то черный комок.

Но, подняв с полу шапку, Федор Петрович не признал в ней своего порядочно облезшего «котика». Шапка была пышная, бобровая, с бархатным верхом. Рука Федора Петровича, как в пух, ушла в мягкий, серебристый от седины мех.

— Эта, извините, не моя… У меня, знаете ли…

Но у вешалок уже никого не было. Последняя электрическая лампочка погасла, и только мерцал огонек у выхода.

Федор Петрович, держа в руке шапку, виновато, будто с краденым, пошел из Собрания.

Мороз был крепкий — пришлось ему надеть чужую шапку, которая непомерной глубиной своей, прикрыла маленькую голову Федора Петровича до самого кончика носа.

— Ну и башка… Это не башка, а котел… — проворчал Федор Петрович, сдвигая бобра на затылок и опасливо озираясь по сторонам: в городе было неспокойно, зачастую случались грабежи.

И только вступив во мрак своей улицы, Федор Петрович почувствовал себя в безопасности и уверенно застучал каблуками по заплатанному, покрытому ледком тротуару.

В его взмокшей под шапкой голове зароились мысли, связанные с неожиданной находкой. Шапка, видать, дорогая, тысячная, может, шапка. Как же теперь? В полицию, что-ль, представить? Да свяжись с ними, с иродами, не возрадуешься… Лучше б хозяина разыскать, да в собственные руки… А свою то где выручить?…

— Вот те опера! — досадливо буркнул Федор Петрович.

— Но чья ж, однако, шапка? Графа Мозыля что ль? Нет, у того рыжая, высокая… Уж не Веревкинская ли?

Федор Петрович даже остановился.

— Вот бы здорово-то!.. Да ведь он за эту шапку сотни, поди, не пожалеет. Шапка на весь город одна. С этой шапки и весь Веревкин-то человеком стал. До нее и знать его не знали… так, купчина был, прасол, сальный пуп… А нынче… ого-го!.. Господин Веревкин… коммерсант!.. Уж не его ли?

«Его!» уверенно стукнуло сердце, когда озябшие пальцы Федора Петровича снова потонули в нежной, сверху заиндевевшей пушистой массе.

— Катерина, ты?

— Я… Чего поздно?

— Ну-у-у… леший его съешь!.. Иди-ка, посмотри…

IV.

Федор Петрович долго не мог заснуть. Он ворочался с боку на бок, закутывался в одеяло, нырял головой под подушку, но все тщетно. Мысль о шапке — Федор Петрович теперь был совершенно уверен, что она Веревкинская — Не давала ему покоя. Только выкурив подряд три собачьих ножки, он, наконец, уснул.

— Ха-ха… Лловко!.. Дак ты чего ж его не будишь?

— Пусть спит… Сегодня праздник.

«Кум», — сообразил Федор Петрович, чуть приоткрывая левый глаз. — «Ну, черт с ним…»

— Шапку… бобровую… А-а-а… так-так-так… – поймал он ухом и, точно шилом его кольнуло, вдруг вскочил.

Нагнувшись к свету, стоял у окна кум-булочник и внимательно разглядывал находку.

— Ну, Веревкинская… И к ворожее ходить нечего… — говорил он, встряхивая и крутя на кулаке шапку.

— Брось, положи!.. — крикнул Федор Петрович. — Повесь где взял…

— Да ты чего?.. Вставай-ка лучше…

Федор Петрович быстро оделся и плескаясь холодной водой, торопливо пересказал куму вчерашний случай.

— Ннда… Занятно… Тут дело сотней пахнет, — завистливо протянул кум. — Его… его… Веревкинская… Ее за три версты узнаешь…

— Дай-ка твой картузишко, до купца добежать.

— Да что ты, успеешь, — враз сказали и кум и зарумянившаяся у печки Катерина Ивановна. — Залезай чай-то пить.

— Какой тут чай!.. — торопливо бросил Федор Петрович и сорвал с гвоздя запачканный мукой картуз кума.

— Завяжи-ка поаккуратней, Катя, в чистую салфеточку… Да ну-у… Чего-чего!.. Не понимаешь, что ли? Шапку!

Дом купца Веревкина в городе первый: трехэтажный, каменный, весь в балкончиках.

— Толстопузые свиньи! — буркнул Федор Петрович.

Но взглянув на свой узелок, он обмяк и улыбнулся. С приятной улыбкой подошел он и к воротам, потому что ему очень живо представилось, как обрадуется купец находке, и как он облагодетельствует честного сапожника. «Что ж сапожник. И царь в сапогах ходит… Без нашего брата тоже ничего не выйдет…»

Если б Федор Петрович мог сейчас взглянуть на себя в зеркало, он наверное обозвал бы себя нехорошим словом — так заискивающе-малодушна была его улыбка. «Подхалюза чертов!» все-таки выругал он себя и, напустив на лицо строгость, дернул звонок.

Калитка не открывалась, он еще позвонил, уже не столь смело, и сам того не замечая, вновь потонул в розовых мечтах.

«Hy, и приличный же ты человек, Уткин… Настоящий ты профессор… На, получи сотнягу за свою честность… А не хочешь ли ко мне в доверенные?.. Эй, Мавра, покличь-ка молодцов… Вот, что ребята, ежели будете сапоги заказывать, али щиблеты, валяй к профессору… Сто пар, двести пар в год… Доволен, Уткин?..»

Утро было холодное, с морозным туманом. Федор Петрович, одетый в ватное пальто, стал мерзнуть, мороз крепко щипал уши и нос.

Наконец, калитка отворилась, и румяный курносый парень веселым сытым тенорком спросил:

— Кого?

— Да вот… шапку… Шапками мы вчерась с хозяином вашим ненароком поменялись…

— Да ну? Это как же тебя угораздило?

— Да понесла нелегкая в Собранье… Вот теперь и хороводься… — с притворной досадой сказал Федор Петрович,

— A-а… Н-ну… Шагай на куфню… Слушай-ка! Стой-ка!..

Парень закатился таким же сытым, казалось бы, беспричинным смехом и, крутанув обмороженным, с болячкой, носом, таинственно зашептал:

— Ну, паря… Что вчерась и было, у-у-у… Хозяина нашего ночью тепленького приволокли…

— Пьяного, что ль?

— У-у-у… — парень защурился и, потешно присев, повернулся на каблуке, — пьяней вина…

— Без шапки?

— Нет, в шапчонке какой-то… А он, идиь ты, в киянтере быдто в карты играл, да повздорил будто бы… Ну, разул леву-ногу, да раз сапогом барину по харе… Х-хы!.. Ну, утолкли его подходяшше… Дак тут не до шапки…

Федор Петрович, вздрагивая, тер озябшими руками уши и старательно вторил смеху веселого парня.

— Ишь, замерз… Пойдем-ка на куфню… А ты с него требуй красненькую… Какого ляда… Даст!..

В кухне было чадно. Высокая сухопарая кухарка с засученными рукавами стояла у плиты и жарила оладьи.

— Сам-от встал, али еще дрыхнет? — спросил парень.

— Прочухался… К глазу снег прикладывает.

— Иди, доложись…Человек, мол, пришел, шайку евоную принес, — сказал парень кухарке и, обратившись к почтительно стоявшему Федору Петровичу, приказал:

— Развязывай-ка… Кажи… Ну, знамо, его… На весь город — одна…

Кухарка одернула подол, спустила рукава и, мельком взглянув на образа, на цыпочках пошла в комнаты.

— Должно быть, сурьезный, хозяин-то? — осведомился у парня Федор Петрович.

— У-у-у-у… Бешеный!..

Федор Петрович осторожно кашлянул в ладонь и еще более присмирел. А когда из комнат донесся робкий голос кухарки и громкие хриплые возгласы купца, Федор Петрович приоткрыл рот и ощутил по всему телу легкую дрожь.

— Ни черта не пойму!.. Чего такое?..

— Да ишь, человек, мол, пришел… шапку твою принес.

— Шапку. Какую шапку? Дай-ка сюда халат.

Федор Петрович переступил с ноги на ногу и, держа на салфетке бобра, низко поклонился ввалившемуся в кухню купцу.

— С праздничком-с, извините, ваша честь… как почивать изволили?

— А тебе какое дело!.. Ну, чего нужно?..

— А изволите ли видеть…

— Ну, изволю!.. — выкатывая целый глаз, раздраженно крикнул купец. — Дальше что!

— Так что были мы вчера в театре…

— Кто это «мы»? Кто такие эти «мы»? Мы — по-нашему — корова.

От этих окриков у Федора Петровича зарябило в глазах, и язык его заработал сам по себе, без всякого толка:

— Собственно, не мы, а я… Собственно, к примеру, были мы при своей шапке… К примеру…

— Тьфу!..

Парень, глядя на огромную рыжебородую, с завязанным глазом, фигуру хозяина в ситцевом, огурцами, халате, прикрывая рот рукой, давился смехом.

— Собственно… изволите ли видеть… Мы сами сапожники… И к примеру будем говорить… потребовали пальто… И потребовали шапку… А нам, извините…

Купец еще раз плюнул, хлопнул себя по ляжкам и громко засопел, раздувая ноздри.

Федор Петрович, опасаясь взрыва, сразу нашел себя:

— Шапку, ваша честь, я принес… вашу собственную шапочку…

Купец грозно шагнул к Федору Петровичу и вырвал из его рук шапку, а тот продолжал срывающимся, как у молодого петуха, голосом:

— А мне, ваша честь, мою пожалуйте… Потому, как вы, обнаковенно, выпимши изволили прибыть… Обнаковенно, в моей шапке…

На полуфразе Федор Петрович быстро попятился к двери, потому что купец, взмахнув бобром, неистово заорал:

— Что… Что-о-о?!. В твоей шапке?!.

— Точно так…

— Я в своей пришел!.. Стану я с твоей вшивой башки твою шапку надевать!.. — Он бросил к ногам оцепеневшего Федора Петровича бобровую шапку. Чтоб твоего духу, болван, здесь не было! Вон!

Федор Петрович проворно поднял шапку, схватился за скобку двери и, весь позеленев от внезапно накатившей злобы, визгливо крикнул:

— Не разевай пасть-то! Думаешь, награбил, дак и… Хапуга!..

— Что-о-о?!. — Купец метнул диким взглядом по плите и, схватив кастрюлю, грохнул ею в Федора Петровича, быстро нырнувшего на крыльцо.

Парень раскатился подобным ржанию хохотом и тоже выскочил на улицу, а купец со сжатыми кулаками ринулся к двери и осатанело ревел:

— Бей его!.. Мишка! Двинь!!.

— А это видел? — надрывисто кричал со двора Федор Петрович наставляя купцу кукиш. — Хапуга!!!

Купец, как ошпаренный запрыгал на одном месте и, брызгая слюной, такими словами пустил вдогонку Федору Петровичу, что кухарка сплюнула и трижды перекрестилась.

V.

Выскочив за ворота, Федор Петрович без памяти до самого угла бежал вприпрыжку.

Потом остановился, перевел дух и, взглянув сначала на крутую крышу купеческого дома, потом на шапку, вдруг захохотал каким-то нутряным смехом.

— Не твоя, так не твоя… Дьявол!..

Он сорвал с головы кумов картузишко и небрежно сунул в карман, а на голову торжественно надел, чуть сдвинув на затылок доставшегося ему бобра.

— Извозчик, подавай!

Усевшись поудобней в сани и запахнувшись полостью, Федор Петрович ухарски подбоченился и, широко улыбаясь, покатил домой.

— К профессору Уткину. Понял?

— Это к сапожнику? Могим, — простуженным голосом проговорил извозчик в вывороченной вверх шерстью шубе. — Нно, ты… Помахивай!.. Сапожник Уткин, можно сказать, с толком человек… Он свое дело знает… А раньше, бывало можно сказать — тьфу!..

— А что?

— Да как вам, господин, сказать… Известно, мастеровщина… Очень просто… первый пьянчужка был… подзаборник… Ну, а теперича зарок, быдто, дал… Не знаю…

— Очень даже интересно, — закатился Федор Петрович. — Ну, стоп подворачивай!..

Он дал извозчику сверх таксы гривенник, а извозчик, поблагодарив и всмотревшись в лицо седока, конфузливо крякнул и поскорее заворотил коня.

— Катеринушка, Катя… Кум!..- весело и отрывисто заговорил Федор Петрович. — Мы богатые… Во! Получай. Наша…

— Тут образа… Сними шапку-то…

Счастливый Федор Петрович, обжигаясь чаем, сбивчиво и торопливо, с тихим смешком и жестами, рассказал всю историю, впрочем, приукрасив многое, а о многом утаив.

И полились мечты о том, как хорошо можно будет наладить теперь сытую жизнь, а слово «тыща», эта чудодейственная ось, склонялось во всех падежах, вызывая то восторги, то вздохи трех сидевших за самоваром людей.

Уж Федор Петрович воображал себя хозяином большой мастерской, обязательно где-нибудь на главной улице, а еще лучше на горе, на площади, чтоб золотой сапог был виден отовсюду. Жена у него будет барыней, жену надо пожалеть, потому — она богоданная, самая, значит настоящая, законная, а не то что какая-нибудь… Будет, походила в синяках, довольно.

— Кум. Катюха. Милые… Я вас в Москву свезу… Помяните мое слово свезу… Вот подохнуть, свезу… Гуляй, ребята, пользуйся!..

— Благодарим, что ты… — говорил весь красный, растроганный кум, — ты только на ноги вставай крепче, а уж калачами я тебя закормлю… потому я понимать должен, потому я есть булочник, и я есть кум… Вот что… А не то что бы что… Да!

А Федор Петрович, словно опьянев, слушал, что ему говорят, и все время улыбаясь, часто срывался с места, обнимал жену или ласково гладил лежавшую на угольнике шапку.

Катерина Ивановна каждый раз легонько пыталась оттолкнуть наклонявшегося к ней мужа, затирала губы фартуком после его поцелуя, стыдливо опускала глаза, а ее поблекшее лицо вспыхивало и хорошело.

Вечером Федора Петровича неизвестно отчего, вдруг охватила страшная тоска. Катерина Ивановна еще до вечерни ушла к знакомым, а Федор Петрович, завалившись на кровать, вздыхал. Он равнодушно следил за ползавшими по потолку тараканами и только сморщился, когда один из них, сорвавшись, шлепнулся ему на нос.

В дверь постучали, но Федору Петровичу лень было подняться, и он лежал до тех пор, пока весь дом не затрясся от чьих то бивших в дверь каблуков.

— Неужели не слышишь? Оглох, что ль! — сердито сказал вошедший кум — Дрых?

— Нет, так… Чижало чего-то…

— Ну, вот и ладно… А я за тобой. Человека нужного тебе предоставлю. Пойдем в трактир, он теперь там. Чайку хлебнем и все такое…

Кум думал, что Федор Петрович обрадуется и поблагодарит его за хлопоты. Но тот слушал его равнодушно и вяло согласился. Заперли они квартиру, а ключ спрятали в условленное место за карниз.

lanterne.ru